Джерело: https://rezonans.asia/2023/06/propaganda-porozhdaet-mir-po-svoemu-podobiyu/
Пропаганда по суті улюблениця не лише влади, а й населення, оскільки в її світі всі проблеми можна вирішити. Потрібно тільки вбудуватися в цю модель, і всі проблеми підуть.
Пропаганда сильніша за будь-яку людину, оскільки працює на рівні масової свідомості. І коли певним чином думають усі, окремому індивіду залишається лише підкоритися. Ті, хто думає по-іншому, залишаються в рамках статистичної похибки. В особливих умовах офіційна думка, як правило, перемагає індивідуальну, насамперед це стосується авторитарних держав. Винятком є лише кризові періоди воєн і революцій, оскільки тоді людей не влаштовують офіційні трактування, і вони самі виходять на пошук інформації.
Холодна війна була зіткненням віртуальних картин світу: радянської та західної. У військовому відношенні СРСР витримував протистояння із Заходом. Але він програв у віртуальному просторі, коли західний світ виглядав багатшим і сучаснішим. Західна річ типу джинсів мала ореол привабливості, навіть кулькова ручка була верхом досконалості. Пісні Бітлз виховували молодь. Тобто невиробнича сфера несла західні ідеали, які суперечили радянським.
ДАЛІ МОВОЮ ОРИГІНАЛУ:
Булгаковский Шариков, например, говорит четко отточенными советскими фразами:
1. Человеку без документов строго воспрещается существовать!
2. В очередь, сукины дети, в очередь!
3. Ну, желаю, чтобы всё…
— И вам также…
4. — «Атавизм»? А-а-а!
— Неприличными словами не выражаться!
5. Взять всё, да и поделить.
Кстати, как «самая читающая страна в мире» одновременно несла с собой в будущее большой объем бескультурных и нечитающих людей. Соответственно, новые поколения накапливали в себе раздражение, которое было терпимо у старших поколений. А быт в очередной раз победил официоз. От детей до членов политбюро это было непреложным фактом.
Западное стало синонимом модного. А это опасный синдром, который приводит к смене ориентации и на политическом «компасе». Когда джинсы стали предметом борьбы у дружинников, а у молодежи — объектом желания, это означало потерю советского человека. Его боевой дух становился нацеленным вместо поездки на целину на поиск записей Битлз.
Сегодня пишут, что даже жена Громыко «приторговывала» западным дефицитом, который привозили ей дипломаты, включая будущего шпиона и перебежчика А. Шевченко [1]. То есть не только любовная лодка разбилась о быт, как у Маяковского, но и государственная лодка тоже.
Информация и коммуникация «сломали» советскую систему, приоткрыв непропагандистский взгляд на Запад. И хоть телевидение говорило о бездомных, которые роются в мусоре, произошел разрыв между пропагандистской картинкой советской и западной. Первенство пропаганд если не поменялось полностью, то советской пропаганде пришлось потесниться.
Государство заинтересовано удерживать (и поддерживать) два слоя людей: избранных, которые могут создавать атомные бомбы и запускать в космос Гагарина, и основную массу, которая обслуживает других. Первым надо дать рафинированную литературу и искусство, вторым — развлечение. Правда, и то, и другое будут направлены на то, чтобы увести внимание массового сознания в безопасную зону. Ведь пропаганда — это также решение, позволяющее обезопасить тебя от опасных мыслей.
Г. Павловский увидел еще и такую характеристику: «Я бы добавил еще одну опасность — привыкание масс к мерцательному медиатрансу. Управляя повесткой, избирателя то вводят в измененное состояние, то выводят, и этот ритм подавляет способность политически мыслить. Его скучный обиход идиота компенсируют яркими имплантами виртуальности. Наш эксперимент на массовом сознании (к несчастью, удавшийся) технически означал виртуальное инсценирование. Управление населением страны путем погружения в драматургию без перспектив, ясных для сценариста. Навязанный драматизм сценария подменяет живую драму политики» [2].
Космос, к примеру, явно был такой виртуальной путеводной звездой, которой можно было опровергать любую критику, говоря «а зато мы в космосе…». Обычный человек не нуждается в длинных рассуждениях, ему заранее дают ответы на все возможные вопросы, которые могут возникать в его голове. Иногда даже наперед, чтобы вообще не дать возможности возникнуть вопросу.
Г. Орлова описала интересный вариант жизни того времени в секретных советских лабораториях [3]. Это как бы люди неизвестной судьбы, неизвестной профессии, скрытой фамилии, которые были спрятаны за стеной секретности. Их как бы не было в природе, как и их институтов или лабораторий.
Но интересно, что такие безымянные люди были наиболее ценны для государства. Это основа советского общества, наверное, отсюда и максима выживания человека: не высовываться. М. Гефтер говорит о политических последствиях этого же феномена, когда он распространяется на все общество: «в третьем номере журнала «Источник» (есть такой) за этот год напечатана речь Сталина (я сейчас не буду о ней говорить, это довольно страшная штука, но очень важная) после уничтожения Тухачевского и других полководцев… Сталин говорит — вот речь там на военном совете, и он говорит — такая примечательнейшая по откровенности и точности его фраза: «Вот где наша сила, — он сказал, — люди без имени!» Понимаете? Вот где наша сила. Значит, вот эти вот — новые, которые были сразу после Октября… как-то с именем, а вот теперь пришла пора других новых людей, которые без имени, их множество; вот где наша сила — люди без имени. Это тоже поколение» [4].
И главными руководителями их были вовсе не ученые, а люди из спецслужб. Об атмосфере атомного проекта вспоминают так: «Профессор И.Н. Головин, первый заместитель Курчатова: «Берия был прекрасным организатором — энергичным и въедливым. Если он, например, брал на ночь бумаги, то к утру документы возвращались с резонными замечаниями и дельными предложениями. Он хорошо разбирался в людях, все проверял лично и скрыть от него промахи было невозможно…». Вот со слов Головина остроумный пересказ об одной из его примечательных встреч с Берия. Однажды Берия приехал в Курчатовский институт, и Головин показывал ему какой-то прибор, поясняя его устройство. В конце показа Берия строго посмотрел на рассказчика, и, по словам Головина, «…по его глазам я понял, что он понял, что я понял, что он не понял. И я испугался» [5].
Как видим, есть еще один компонент, который мы упустили. Строительство государства опиралось на страх, а не только пропаганду. Или можно просто добавить еще один вид пропаганды — пропаганда страхом. В поле зрения человека может быть только то, что там и должно быть. По этой причине, например, глушились западные радиоголоса
Г. Павловский отмечает характеристику безальтернативности, насаждаемую уже во времена Ельцина: «В языке 90-х годов тезис «Ельцину нет альтернативы» стал принципом властной гегемонии одной группы над другими. Верные вождю определяют словарь, способ пользования им — даже состав допускаемых к своему языку. Безальтернативность — не один речевой стиль, а политика как таковая. Поэтому с середины 1990-х безальтернативность стала инструментом манипуляций. Овладев сюжетом эпохи, мы овладеваем ее развязкой. Тогда и конкурировать за развитие сюжета нечего — достаточно не впускать в него других и не дать вытолкнуть из него себя. Отсюда яростная монополизация безальтернативных сюжетов нашей политики. Не смей обсуждать сценарии перестройки в СССР! Только мерзавцы говорят об альтернативах политике Гайдара (но ведь альтернативы Валенсе в Польше вполне обсуждаемы?). Не смей искать альтернативы Ельцину! (Ну, а раз ельцинский сюжет безальтернативен, он автоматически предполагает сюжет «Преемник Ельцина»). Безальтернативная речь была «геномом», из которого развилась безальтернативная власть. В 1996 году в Кремле угадали, что рационального избирателя можно завлечь в сюжет власти, заставив поверить в ее язык как в реальность. Тогда нарратив противника власти, как и он сам, превращаются в маргиналию. Даже раньше, чем тот проиграет. Над всеми нависает сцена мифа авторского действия и авторского сюжета. Миф утверждает автора, он же — Кремль, он же — власть. Автор сидит внутри сюжета и указывает, кто важен, кто нет. Альтернативная речь трактуется как частное мнение. Вскоре автор перейдет к агрессии, изгоняя тех, кому сюжет не понравился. Сначала он просто не отвечал на вопросы о том, «что будет потом? после вас?». Затем сказал, как отрезал: так будет всегда! Безальтернативность обездвиживает оппонента, упраздняет его значимость. С годами она перерастет в хамский кремлевский сленг: ты любишь болтать, ничтожество? Болтай, но не трогай власть. В 1993 году, на грани поражения, Ельцин драматически побеждает — ценой конституционности. В 1996-м он возобладал уже в качестве «Ивана-дурака-царя-чародея». Он может одаривать» [6].
Виртуальность требует четких отсылок, позволяющих понять, что такое хорошо и что такое плохо в подлинной реальности. По этой причине в массовое сознание запускается даже тщательно отобранное историческое прошлое. И этот отбор приводит к тому, что оно тоже конструируется. Многое из того, что нам рассказывается было сконструировано: от Александра Невского до Павлика Морозова, от Зои Космодемьянской до 28 панфиловцев…
Ю. Сапрыкин говорит: «У Z-лагеря есть один референс — это Великая Отечественная. Мы проигрываем тот же сюжет и оказываемся не на высоте, потому что тогда у нас были Симонов, Сурков и прекрасные военные песни, а сейчас сплошной Моргенштерн. На самом деле, ВОВ это не единственный референс. На старте Первой Мировой, Русско-японской, Крымской и Отечественной войны 1812 года, которая выбивается из этого ряда, был огромный патриотический подъем, который изливался в том числе и в стихах. Иногда их на следующем историческом витке выкапывают из архивов и постят в телеграм-каналы, смотрите — в 1904 году писали все то же самое. Что с этим будет дальше — зависит не только от качества Z-литературы, но и от состояния страны. Я неоднократно уже говорил — понятно, что тот идеал, который неосознанно видят перед собой Z-идеологи, это поздний сталинизм (1946-53 годы), когда государство жестко задавало форму и содержание для всех видов искусства. Такое содержание глубоко идеологично и патриотично, а форма, как правило, «понятная народу». Одна за другой идут кампании против произведений, которые в эти рамки не вписываются и все делается по прямому государственному заказу» [7].
Многие такие факты и персоны достались нам «по наследству» еще из сталинской пропаганды. И если это могло быть оправданным в период войны, то сегодня это уже не пропаганда, а обман массового сознания, которым власть активно пользуется, чтобы создать собственную легитимность. Если она сомнительна в настоящем, приходится искать ее в прошлом.
Чем жестче происходит давление пропаганды, тем сильнее массовое сознание пытается защититься. Этот опыт, пришедший из СССР, вполне доступен и сегодня. Вот некоторые примеры такой молниеносной реакции в виде анекдотов современного времени [8]:
На медосмотре призывников врач говорит одному:
— Прочтите, что написано в таблице там впереди.
— Какая таблица? Я не вижу никакой таблицы.
— Отлично. Там действительно нет таблицы. ГОДЕН!
— Здравствуйте, мне нужны антидепрессанты.
— А у вас есть рецепт?
— А что, повестки уже недостаточно?
Никогда не думал, что буду благодарен за плоскостопие.
Самым популярным костюмом на Хэллоуин стал костюм сотрудника военкомата.
Те, кто раньше сокрушался, что вас никуда не берут без опыта… Hастало ваше время.
Если вам пришла повестка из военкомата, не расстраивайтесь. Перепишите ее 40 раз и разошлите друзьям. И БУДЕТ ВАМ СЧАСТЬЕ!
Министерство обороны объявило об открытии военкоматов в Лондоне, Берлине и других столицах для мобилизации лучших из россиян, голосовавших за Путина.
Увидел белую бумажку в своем почтовом ящике. Никогда так не радовался платежке за свет!
Еще одна составляющая давления власти, причем самого массового — это советский быт, без него жизнь была бы невозможна, поэтому тут могла делать все, что угодно. Быт — это жизнь. Трудный быт порождает трудную жизнь.
И. Паперно так раскрывает теорию Фрейденберг о быте сталинского времени: «После войны она развивает концепцию «советского», «сталинского» быта как системы нормализованных и, более того, преднамеренно созданных, продуманных трудностей. она многократно описывает конкретные ситуации из своего опыта (покупки в магазине, питание в столовой, лечение в больнице, попытку получить очки, потоп в квартире и проч.). Из конкретных наблюдений вытекают далеко идущие социально политические обобщения» [9].
И еще: «Фрейденберг не раз принимается обобщать свои наблюдения, сводя воедино различные аспекты сталинской системы: принудительный труд («труд с прикреплением», «труд при грошовом заработке»), голод, преднамеренная система бытовых трудностей, принудительное сожительство с другими, ссоры и склоки, надзор. Она описывает устройство дома, которое воплощает и соединяет эти черты: «дом, где в каждой комнате живет целая семья» (она неоднократно упоминает, что супруги совокупляются в присутствии стариков-родителей и детей), где в одной квартире живут люди разных социальных классов («культурный человек попадает в соседство с негодяями и бандитами»), «где у всех общая кухня и общая уборная с вечно испорченными плитами, водопроводами, стульчаками, полами, фановыми трубами»; где «драки и пьянки, громкоговорители и радиолы, площадная брань и склоки женщин». И у себя дома, как и на службе, человек живет под взглядами и надзором других: «он брошен в “коллектив” на службе, где за ним следят и на него доносят, в собственной квартире, в собственной комнате и даже в собственной семье». Принудительная совместность казалась Фрейденберг одним из главных принципов «системы». Она впервые описала эту ситуацию в записках блокадного времени. В блокадную зиму при отсутствии отопления люди вынуждены были ютиться в одной комнате, и Фрейденберг подвергла эту ситуацию культурологическому анализу: «совместное, в кучу, проживание было изобретено цивилизацией как форма государственной кары за преступление. только в тюрьме люди скучены…» Она продолжает рассуждать: «…если они в одной и той же комнате совместно проводят день, и спят, и испражняются тут же, где едят — то это и есть тюрьма». Из этого она делает обобщение большой теоретической силы: «тирания создала из этого нормативный быт». В другой блокадной тетради она возвращается к этой идее, уточняя свой вывод о нормализации условий осады в советском быту: «История знала осады и катастрофы, но еще никогда человеческие бедствия не бывали задуманы в виде нормативного бытового явления». (Возможно, что она имеет в виду понятие l’état de siège — осадное положение как метафору политического режима «чрезвычайного положения»)» (там же).
Как видим, во много это явления одного типа. Пропажа имен, пропажа нормального быта, пропажа личностей… По сути, советское время почти всегда было временем ЧП. И для удержания его в строгих рамках были нужны и закрытые границы, и максимальная цензура. Люди с трудом, но выживали. Они, наверное, не сделали и десятой доли того, что могли бы сделать в нормальных условиях. Зато власть сохранила себя и передала этот опыт всем последующим властителям.
И еще одно обобщение Фрейденберг, раскрывающее механизмы сталинского времени: «к концу записок то, что она ранее называла «склоки на кафедре», или «обычные академические интриги», обращается в категорию политического анализа. «Сталин породил совершенно новое понятие и новый термин, не переводимый ни на один культурный язык: склока. Всюду, во всех учреждениях, во всех квартирах чадит склока». Она поясняет (сначала в бытовых, потом в политических терминах): склока — «это низкая, мелкая вражда… Это доносы, клевета, слежка, подсиживанье, тайные кляузы…» затем она обобщает: «склока — это естественное состоянье натравливаемых друг на друга людей, беспомощно озверевших, загнанных в сталинский застенок». И наконец, завершает теоретическим выводом: «склока — это руль “кормчего коммунизма” Сталина. Склока — его методология». В конечном счете Фрейденберг приходит к важному историческому выводу, что склока — это часть гоббсовского принципа войны всех против всех, которая непрерывно идет в сталинском государстве. Если по Гоббсу государство существует именно для прекращения «войны всех против всех» как «естественного состояния» (то есть состояния в догосударственном обществе), то по Фрейденберг (которая также пользуется фразой «естественное состояние»), вражда людей друг против друга — это результат сознательной политики сталинского государства, натравливающего людей друг на друга» (там же).
Пропаганда могла уводить внимание на другие проблемы или достижения, но уйти от всех этих сложностей простой человек не мог. Не мог уйти и тот, кто сидел за письменным столом. Цензура строго следила за тем, о чем он может думать, а о чем — нет.
Сегодня исследователи фиксируют некоторые периоды падения жесткого контроля власти: «После смерти Сталина и двух съездов КПСС (1956, 1961) начался процесс огромной важности — расшатывание того слова, которое с конца 1917 года заявило себя единственно авторитетным. При том что по лексическому составу публичный советский язык практически остался тем же (из него исчезли только цитаты из Сталина; но обороты его речи, впечатанные в этот язык, казалось, намертво, остались), — убрали дуло пистолета, торчащее между строк: тот приговор, который в советизмах, не имеющих отношения к языку юриспруденции, человек каждый день мог разглядеть непосредственно в газетном листе. Изменилось место строк газетных передовиц, партийных постановлений и т.п. в жизни общества и стало меняться отношение к ним. Советизмы теперь могли и должны были быть прежде всего опознаны (в том числе и в составе художественных текстов, куда они уже широко и немаркированно проникли) — и отстранены, отодвинуты на дистанцию. Этим занялись в первую очередь литераторы — ранее всего поэты (Б. Слуцкий, А. Твардовский), а также прозаики (В. Померанцев, А. Яшин)» [10].
Такие резкие изменения должны были вернуть доверие к власти. Но, как правило, они были недолгими. Власть не выдерживала конкуренции со свободным словом. Она требовала контроля мыслей у всего населения.
Литература